В армии мне повезло, я служил в штабе Байконура с одним хорошим товарищем, окончившим Московский Полиграфический институт. Он по многим направлениям ввел меня в курс дела - познакомил с поэзией Клюева (а это был разгар перестройки, многие тексты только открывались). Помню, что набрал тогда кучу вырезок из "Огонька" - в нем была страничка, посвященная поэтам серебрянного века. Но главное, что мне тогда открыл мой друг - это публицистические работы Толстого: "Что называется искусстовом?" и "Исповедь" в первую очередь. На меня они тогда оказались сильнейшее действие. В последствии, у меня отношение к Толстому отчасти менялось, после периода восхищения у меня одно время возникло отторжение толстовского рационализма, но в конце концов я пришел к осознанию величия толстовского бунта...
Чем меня подкупила логика Толстого? Он сказал, что не может быть так, что Бог с нами изъясняется только через избранных - либо избранных наций, либо избранных личностей. Если глас Божий раздается, то его может услышать каждый. Бог - не есть Бог книги (ибо тогда торжествуют начетники и книжники), Он есть живой Бог, обращающийся к каждому из нас. Читая работу Панченко о хлыстовщине, я понял, что русское сектантское отторжение трансцендентности Божества, устремленность к Его имманентности - пусть и в вызывающем виде - мне очень понятна.
Мне очень близко то, что пишет Бердяев в "Смысле творчества": "Не существует дуализма божественной и внебожественной природы, совершенной трансцендентности Бога миру и человеку. Наступают времена в жизни человечества, когда оно должно помочь само себе, сознав, что отсутствие трансцендентной помощи не есть беспомощность, ибо бесконечную имманентную помощь найдет человек в себе самом, если дерзнет раскрыть в себе творческим актом все силы Бога и мира, мира подлинного в свободе от "мира" призрачного".
И я всегда обостренно чувствовал некое раздвоение: с одной стороны божественность этого мира и одновременную ужастность мира сего. С одной стороны близость Бога, важность происходящего в мире для Него, и одновременную кошмарность состояния мира, против которой я внутренне бунтовал. Для меня всякая революционность не имеет смысла, если она не является восстанием против мира сего. Подчас мне казалось, что то, что я вижу - шутка Бога в том, что в каждом человеке скрывается Бог. Если подойти к любому встречному на улице и обратиться к нему с молитвой "Господи, я больше не могу все это выносить!", то шутка прекратится, все люди рассмеются, и скажут, что не было никаких ужасов, не было смертей и боли, не было садизма, и меня просто разыграли...
В этом кроется мое неприятие консерватизма. В бунте против беспочвенного либерализма, глобализма есть искушение уйти в консерватизм, но он меня оттолкнул своим превозношением прошлого, мира сего. Консерваторы - так же безблагодатны, как и либералы, они живут в плоскости, в них нет устремленности в высь, а лишь в минувшее. Консервативная картина прошлого - такая же синтетическая мертвечина, как и либеральная картина будущего. И те, и другие желают пребывать в границах мира сего, они принимают мир сей, в них нет восстания против его упадочности. И то, и другое - есть рабство мира сего. Ариософское христианство, расовое христианство и т.д. и т.п. - это попытки приземлить Дух Святой, замкнуть его тесную темницу века сего.